В лаборатории редактора Лидия Чуковская

05.03.2015 Милана 1 комментариев

У нас вы можете скачать книгу В лаборатории редактора Лидия Чуковская в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Филологические науки , Риторика. Автор подводит итог собственной редакторской работе и работе своих коллег в редакции ленинградского Детгиза, руководителем которой до года был С. Книга имела немалый резонанс в литературных кругах, подверглась широкому обсуждению, а затем была насильственно изъята из обращения, так как само имя Лидии Чуковской долгое время находилось под запретом.

По мнению специалистов, ничего лучшего в этой области до сих пор не создано. В наши дни, когда необыкновенно расширились ряды издателей, книга будет полезна и интересна каждому, кто связан с редакторской деятельностью. Но название не должно сужать круг читателей. Книга учит искусству художественного слова, его восприятию, восполняя пробелы в литературно-художественном образовании читателей. Кроме знакомства с редакционной кухней того времени на материале Детгиза , есть и конкретные практические советы и примеры, которые могут помочь, не только редакторам, но и самим авторам.

Так вот, Лидия Корнеевна написала книгу о неравнодушии, рассматривая профессию редактора с разных ракурсов, раскрывая творческий потенциал профессии и переводя ее в ранг сотворчества и искусства. И только прочитав "в лаборатории редактора" Чуковской я уверилась в том, что канцелярский язык - не правило приличия для технических текстов, не необходимость, а неприятность, болезнь. Лидия Чуковская неоднократно отмечает в своей книге, что опыт работы Станиславского с актерами следует использовать и редакторам в отношениях с авторами.

A vid R eaders. И вот однажды началась снежная буря. Бальжит сама загнала овец в теплый двор и сама съездила за сеном к реке. Веселая и возбужденная вбежала она в избу, сбросила с плеч платок и шубу и посмотрела на кровать, ожидая обычной похвалы деда. На минуту сердце Бальжит сжалось от страха. Хотелось закричать, заплакать, побежать в улус, но… в сознании промелькнула мысль:. Сегодня овцы начинают ягниться. На улице метель, и, пока она дойдет до улуса, много ягнят может погибнуть, да и дойдет ли она в такую непогодь до улуса?

Бальжит решилась на подвиг — остаться и спасти ягнят, а подвиги совершаются в состоянии душевного подъема, а не под диктовку сухого, рационалистического рассуждения… И неужели в такую страшную минуту ее мог утешить радиоприемник?..

Автор не слышит, каким кощунством звучит последняя фраза: Одной рукой прикрыла лицо мертвому, другой — включила радио! И читатель должен верить глубине ее горя, интересоваться ее дальнейшей судьбой!

Но читатель вовсе не так легковерен: Событие совершенно реальное — героический поступок советской девушки — потеряло под пером автора свою достоверность. Третья рукопись на столе у редактора. И снова при чтении чуть ли не каждого абзаца хочется воскликнуть: Жена ушедшего в море моряка, Екатерина Николаевна, прислушиваясь к грохоту бури, беседует со своей сослуживицей, тетей Ниной. Разговор развивается совершенно противоестественно: Он дал обязательство ловить рыбу в любую погоду.

А слово у него твердое. Вы и сами знаете, к его судну прикреплен кунгас. Только накануне он взял в море у сейнера двести шестьдесят центнеров рыбы. Это же целая гора! Вот Игорь Владимирович и не захотел порожняком возвращаться. Это не разговор, а сплошное притворство: Теперь нам надо изготовить наши приморские шпроты. И чтобы по вкусу не уступали настоящим. Такими сообщениями угощают друг друга женщины, прислушиваясь к шуму волн, не зная, вернется живым или нет борющийся со шквалом моряк!

У нас часто говорят: Иногда это утверждение справедливо, чаще — нет. В приведенных случаях редактора должно насторожить не отсутствие мастерства о котором тут, само собою, и речи нет! Не мастерства не хватило у молодых литераторов, а той душевной зоркости, которую рождает настоящая заинтересованность в судьбе героя. Равнодушие рождает вялые, тусклые общие места; пронзающей сердце детали оно породить не может. В одном из рассказов Бориса Житкова, опубликованном уже после смерти писателя, есть такая деталь: Дочка для нее живая.

Человек, равнодушный к материнскому горю, не увидел бы этого и не полоснул бы этой подробностью по сердцу читателя. У тревоги, у любви зоркие очи, равнодушие — близоруко… Во всех трех приведенных рассказах ни одной детали, которая могла бы задеть за живое, все приблизительно, общо: Четвертая рукопись на столе у редактора. Пахнёт ли хоть отсюда жизнью — а вместе с ней поэзией — и талантом? Новая повесть посвящена временам, предшествовавшим революции года.

Автор ведет повествование от имени деревенского мальчика. Деревушка глухая; отец — жестокий, пьяный, задавленный нуждой человек; мать — измученная, безответная женщина.

В несчастной семье, среди людей озлобленных, обезображенных угнетением, темнотою, голодом, растет ребенок. Представлена только первая часть: В повести должно быть три части; тема ее — пробуждение и мужание души, встреча юноши с подпольщиками-большевиками и выход его на широкую дорогу революционной борьбы. Написана повесть короткими главками в полстраницы, а то и в один-два абзаца каждая.

На рассвете, когда еще было темно, я сквозь сон услышал: Я вскочил, быстро оделся и выбежал во двор. Сначала замесил корове, потом взял метлу и стал в полутьме подметать двор; натаскал в колоду воды для лошади, вычистил хлев и подошел к отцу, который возился около саней.

Сани были повернуты на бок; за передний копыл, в верхней части саней, была продета веревка, завязанная петлей, и в эту петлю вставлена оглобля.

За концы веревки изо всей силы тянул отец. Не глядя на меня, он закричал: Я растерялся и не знал, что мне делать, а отец заорал еще пуще. Наконец мне в глаза бросился лежавший среди двора топор. Я схватил его и стал колотить обухом по затянутой петле, но, видимо, я колотил не так, как хотелось отцу, он бросил держать концы веревки и толкнул меня одной рукой.

Я отлетел от него в сторону и упал, а он взял один конец в зубы, другой — в руку и стал затягивать петлю, а обухом топора, который держал в свободной руке, стал колотить по узлу петли, чтобы она туже затянулась. Когда с починкой саней было покончено, отец придвинул сани к навозной куче, взял вилы и стал кидать навоз в сани, быстро, сильно, как машина. Я хотел ему помочь, взял другие вилы, черен которых был выше моих плеч, и стал поддевать из кучи навоз, но дело шло плохо, навоз смерзся, и я не мог отковырнуть его, а если и отковыривал, то не мог поднять смерзшуюся тяжелую глыбу.

Отец зарычал на меня, толкнул еще раз кулаком в спину, и я ткнулся лицом в навоз. Поднявшись, я взял большие салазки с веревкой и поехал на гумно за оплавками для овец. Когда я приехал на гумно, то стал в уголок между копной оплавок и ометом соломы.

Вокруг никого не было, и я дал волю подступившим слезам. Поднималась метель, в воздухе перед моими глазами метались по ветру снежные хлопья, покрывавшие холодной белой шалью гумна, крыши, сады, огороды и дорогу, идущую от дома. Дорога скоро исчезла под мертвым покровом — исчезла вместе с ниточками желтой соломы. Переходя от тех рукописей к этой, чувство испытываешь такое, словно из царства приблизительности мгновенно переселяешься в царство точности, от словесной какофонии — к слову в строю.

Редактор может быть человеком молодым, знающим быт дореволюционной деревни лишь по книгам; он может быть и человеком городским, вовсе не знающим, так ли затягивали петлю на оглоблях и что такое оплавки… Но почему-то, читая, он верит каждому движению мальчика, неумело ковыряющего навоз, каждому движению отца, затягивающего петлю на оглобле, верит в такой степени, в какой только что не верил Бальжит, включающей радиоприемник, и беседе тети Нины с Екатериной Николаевной.

Откуда это ощущение правды? Создается ли оно точностью, конкретностью изображения? В чем сила, прелесть отрывка? Создается ли она предметностью изображения? Вот этими ниточками желтой соломы? Однако не только ею. Если бы отрывок был силен точностью только предметной, он имел бы всего лишь этнографическую, а не художественную ценность.

Он не волновал бы, не трогал. Но тут достоверность подробностей труда и быта проложила дорогу достоверности психологической, а ритм подтвердил эту достоверность. Все дело в том, что под зорко увиденными чертами быта бьется столь же отчетливо расслышанная нота горечи, сдержанное рыдание мальчика, которое вырывается наружу в конце. Сначала оно почти не слышно, оно таится где-то под текстом, а к концу становится звучным, вырываясь из-под текста наружу. Можно ли на основе одного отрывка утверждать, что повесть непременно удастся автору, что она окажется читателю нужной, что ее необходимо печатать?

Ведь автор представил пока что всего только описание детства своего героя. Рядом с этой маленькой главой — о сыне и отце — там есть еще главы о деде: Казаки гнали овец, телят, коров, вели в поводу лошадей. Но, несмотря на добротность всех описаний, можно ли быть уверенным, что с такой же силой, искренностью, точностью изобразит автор и самое главное в задуманной повести — рост сознания мальчика, путь юноши вместе с бедняками села к революции?

Будут ли с такой же степенью характерности нарисованы герои революции, с какой изображены отец, дед, стражник? И деятельность организаторов, поднимающих крестьян на борьбу, окажется ли столь же наглядной, столь же убедительной, изображенной столь же конкретно и правдиво, как повседневная работа крестьян во дворе, в избе, в поле?

Хватит ли, наконец, у автора исторических познаний, способности к обобщению, чтобы правдиво — не с бытовой точки зрения только, а с точки зрения современной исторической науки — изобразить крестьянские восстания в России накануне года?

Или ему — на протяжении всей повести — удадутся только черты затхлого дореволюционного крестьянского быта? Редактор не колдун, не провидец; на основании одного отрывка и даже десяти подобных ответить на эти вопросы он не может. Вот этим другом и должен учиться быть редактор. Если в рукописи, которую автор принес в редакцию, сквозь неумелость чувствуется талант — долг редактора непременно познакомиться с автором, попытаться определить объем его душевного опыта, широту умственного кругозора, попытаться понять, чего ему не хватает — опыта ли, знаний ли, вкуса?

Не меньшая принадлежит ему и на следующем этапе: Вооружении идейном, литературном, техническом. На столе у редактора повесть о советских студентах.

Она сдана в издательство по договору. Автор — писатель одаренный и с опытом; за плечами у него уже несколько книг. Время действия в повести — наши дни. Место действия — Москва, студенческое общежитие одного из вузов. Автор, сам в прошлом студент, рассказывает об экзаменационных сессиях и бурных комсомольских собраниях, о лыжных походах, о поездках на практику и поездках домой, об ученых спорах по поводу защиты диссертаций.

Но более всего интересуют его отношения между студентами: В центре повествования — две влюбленные пары, чьи судьбы поначалу развиваются параллельно: Ира и Борис, Зина и Николай. Для обеих пар жизнь приготовила проверку чувств. Ира этой проверки не выдерживает. Из-за пустяка, из— за глупой сплетни усомнилась она в преданности и верности Бориса.

Борис оскорблен ее незаслуженной подозрительностью. Недоразумение вскоре рассеивается, все идет как будто по-старому: По-другому складывается роман Зины и Николая: Возвращаясь в общежитие, еще во дворе Борис встретил Сергея, товарища Николая по комнате. С Николаем приключилось нехорошее. Во время опыта обжег себе глаза. Тебе надо быть с нею.

Узкий длинный коридор тянулся, казалось, без конца. Борис прошел через весь коридор, он был почти пуст, только в конце его у крайнего окна сбилось в кучу несколько фигур в белых халатах. Только сейчас Борис ощутил, что в отделении необычайно тихо. Среди белых фигур у окна Борис сразу отличил Зину и быстро подошел к ней. Девушка стояла, облокотившись локтями о подоконник. Плечи ее вздрагивали от сдерживаемых рыданий. Борис подошел к ней, пожал ей руку. Девушка слабо кивнула в ответ. Лицо ее было без кровинки.

Выражение безнадежной тоски и внутренней боли лежало в ее маленьких темных глазах. Борис оттолкнулся от стены, хотел податься вперед, но Зина опередила его. Могут быть всякие неожиданности. Нужна расписка для формальности. Операция длилась всего двадцать минут, но для Зины и ее друзей эти двадцать минут казались вечностью. Было тихо в ожидальной, так тихо, что слышно было, как во дворе потрескивал снег под ногами.

Пахло острыми лекарствами, сквозь разрисованные морозом двойные рамы окон скупо пробивался дневной свет. Зина стояла у подоконника, плотно стиснув зубы. Лицо, искаженное страданием, искривилось. Казалось, вот-вот она расплачется. Борис стоял рядом и не знал, как утешить ее. Дверь наконец открылась, из операционной вышел врач в сопровождении ассистентов и сестер. Они прошли мимо ожидающей группы студентов, скрылись в соседней комнате. Зина не шевельнулась с места, она словно приросла к подоконнику.

Последней вышла из операционной дежурная сестра, принявшая у Зины расписку. С радостным, сияющим лицом она подошла к Зине и обняла девушку. Борис быстро подхватил ее под руки. Зина уткнулась лицом в грудь Бориса и только сейчас дала волю слезам. С волнением, держа в руках огромный сверток с одеждой Николая, Зина вошла в просторный вестибюль больницы.

Зина шла за дежурной ни жива ни мертва. Всю процедуру выписки больного она провела в каком-то тумане. Ее любимый Николай снова здоров. Он спасен для жизни, для нее. В эту минуту ей даже в голову не приходило, что Николай вернулся к ней уже не прежним, что не будет больше того поединка за шахматной доской, из которого на институтских соревнованиях он выходил победителем, что они не будут больше вместе бегать взапуски на лыжах, играть в волейбол, смотреть новые кинокартины.

Радость возвращения к жизни близкого человека заполнила все существо девушки. Вот наконец захлопнулись за ними больничные двери. Они теперь вместе, как прежде, как всегда. На улице было людно. Прохожие с любопытством оборачивали за ними головы. Неуверенная походка высокого чернявого юноши в больших синих очках и предупредительная осторожность, с какой молодая спутница вела его под руку, невольно привлекали к ним внимание. Поеду в деревню, братишке уже восемь лет, привяжусь к нему, помучаю его немного, а там обвыкну.

Не я первый, не я последний. Зина слушала Николая, кусая губы. Только сейчас дошла до ее сознания непоправимость случившегося. Вдоль улицы, по которой они шли, из конца ее в конец, тянулся скверик. Было морозно, стояла еще зима, в сквере пусто.

Грош цена была бы ей, если бы она в сумерки исчезла, как тень. Как же я кончать буду без глаз? Зина на минуту растерялась. Она сама хорошенько не знала, что сделает для Николая, чем поможет ему. Зина только сейчас рассмотрела Николая. Лицо его, прозрачное от худобы, было молодое и только у рта отмечено темными, глубокими, почти старческими складками.

Не пройдет и месяца, доклады будешь делать на научных конференциях. Кто-кто, а я-то тебя знаю. Однажды Борис застал Николая за каким-то странным занятием. Он вошел в комнату без стука и некоторое время молча смотрел, как Николай, склонившись над гладкой толстой бумагой, прокалывал ее. Мы потом сличили с Зиной. Все было честь честью…. Была девушка, почти девчонка. Училась неплохо, но и не так, чтобы сказать хорошо.

На экзаменах сильно волновалась. Сблизились, полюбили друг друга, но я не помню, чтобы она говорила что-нибудь яркое. Николай встал, прошелся по комнате. Зины не было, но ее дух витал здесь. Этот случай помог мне узнать ее. Что делать редактору с этой главой?

Надлежит также удалить неуместную рифму: Редактор, конечно, обязан указать автору на все эти ошибки. Но разве в них, в этих ошибках, беда приведенной главы? Сильно ли выиграет она от этих исправлений?

Нет, беда гораздо знаменательнее и глубже. Такими поправками ее не исправишь. Читаешь эти страницы не без некоторого чисто внешнего интереса: Не поколеблется ли преданность Зины? Словно все это уже где-то читал. Не про Зину и Николая, не про слепоту, может быть, но про что-то подобное.

Как-то сразу, с первой строки, понимаешь, чем это все кончится. Да что — чем кончится! Нехотя угадываешь за первой фразой вторую, точно в какой-то игре.

Невидимая шпаргалка — это десятки и сотни подобных ситуаций, подобных душевных состояний, которые были уже описаны в литературе и притом теми же общими словами, в тех же лишенных всякого своеобразия выражениях. Это не обобщение чувств, наблюдений, мыслей, а попросту общее место.

Это — не Зина и Николай, не их горе и радость, а вообще девушка, вообще юноша, вообще горе и радость. Пагубное оно не только для театра — для всякого искусства. Автор в данном случае писал, не совершая никакой умственной и душевной работы — чисто механически, точно продавец, который быстро выдает покупателям заранее упакованные в картонные пачки, расфасованные продукты.

Дело идет легко, без запинки: В таких случаях так пишут всегда. Следующая трафаретная фраза сама тянется за предыдущей. Ну конечно же, вечностью! До чего же легко дело идет, когда фразы расфасованы заранее. Но наше сравнение не совсем правомерно. Покупатель возвращается из магазина не с пустыми руками. Придя домой и развернув картонный пакет, он действительно находит в нем содержимое: Читатель же отрывается от этих страниц с пустой душой. Он не получил ничего. Общие места не только общи, но и пусты, бессодержательны: И если писатель орудует заготовленными на все случаи картонными пакетами, то и люди гуляют по его повести неживые, картонные.

Какой у нее характер, какая комната, кто ее родители? Что трогает ее в Николае, почему она так сильно привязалась к нему? Да и привязана ли Зина к нему в самом деле? Не странно ли, что за все время болезни Николая Зина ни разу не навестила его?

Что до самого дня выписки она так и не знает: А мы не знаем, как тянулись для нее дни, пока он хворал? Продолжала ли она учиться? Подходила ли к окну его палаты? Умоляла ли нянечку передать ему записку? Спохватывалась ли со слезами: Завидовала ли нянечке, возвращавшейся из палаты: Это сказал Гейне, перевел С. Без этого вы, само собой разумеется, не можете знать и того, что играете на сцене. Ведь это все состоит во взаимозависимости.

Должна быть создана беспрерывная кинолента роли. То же самое происходит и с писателями. Автор приведенной главы знакомит нас со своей героиней, сам не будучи с ней хорошенько знаком. Он не дал себе труда вообразить ее предыдущую жизнь, ее детство, юность, родителей, обстановку, быт. А раз не было собственного, добытого из жизни материала, в ход пошли штампы.

Но одними рассудочными намерениями живых людей в литературе не создашь. Если автор не накопил и не истратил ничего, то читатель ничего не получит. Ее перо работает не менее точно, чем нож хирурга. Какое изобилие мыслей и чувствований — оттенков мыслей и чувствований — вложено Ю. В долгие, одинокие ночи сын по-новому вспоминает свое детство; тревога как бы обновляет, усиливает память: Я, разумеется, не сравниваю величайшего произведения мировой литературы ни с приведенным текстом, ни с названными произведениями.

Я говорю в данном случае лишь о содержательности, о познавательной силе. Сколько мы узнаем из глав Толстого! О любви, смерти, жизни. Полная достоверность рассказа, бытовая и психологическая, его глубокая содержательность обусловлены, в частности, множеством конкретных подробностей. Иногда обычных, заурядных, ничем не примечательных, но всегда конкретных. Веселые шаги потрясенной горем девушки! Подбором точных, индивидуализированных бытовых и психологических деталей передает Толстой ощущение покоя, испытываемого князем Андреем от одного лишь присутствия Наташи, воспроизводит стремительность, быстроту и в то же время осторожность движений, свойственную, в ощущении князя Андрея, ей одной:.

Она выучилась вязать чулки с тех пор, как раз князь Андрей сказал ей, что никто так не умеет ходить за больными, как старые няни, которые вяжут чулки, и что в вязании чулка есть что-то успокоительное.

Тонкие пальцы ее быстро перебирали изредка сталкивающиеся спицы, и задумчивый профиль ее опущенного лица был ясно виден ему. Она сделала движенье — клубок скатился с ее колен. Она вздрогнула, оглянулась на него и, заслоняя свечу рукой, осторожным, гибким и точным движением изогнулась, подняла клубок и села в прежнее положение.

Во всех подробностях знает Наташа, а вместе с ней узнаем и мы течение болезни князя Андрея, со страхом следим мы за сменой надежды и отчаяния в душе Наташи. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться Наташа знала все, что касалось нагноения и т. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна. Зина совершенно лишена сколько бы то ни было отчетливого индивидуального физического и душевного облика.

Она не девушка — она пример на преданность, безличный, как пример из задачника. У нее нет ни походки, ни рук, ни профиля. Автор не дал ей ни сталкивающихся спиц, ни клубка на коленях, ни прикрытой рукой свечи. И тревога ее за больного жениха неопределенна и безлична, так безлична, что и не веришь в нее. В самом деле, не странно ли: Зининой тревоге, Зининому горю автор не нашел никакого конкретного воплощения. Дело, разумеется, не в длине: Но и та и другая форма может — и должна!

Штамп или целая серия штампов, на которую, читая рукопись, наталкивается редактор, служит для него сигналом бедствия. Наткнувшись на него, редактор испытывает примерно то же, что испытывал бы хозяин комнаты, который усомнился в прочности стены и услышал при простукивании характерный глухой звук: У строителей, видно, не хватило на этот кусок стены кирпичей: У автора не хватило материала, не хватило собственных, наблюденных в жизни и пережитых сердцем деталей, и, чтобы прикрыть пустоту, он обратился к подробностям и оборотам речи уже заштампованным: Опытному редактору все эти безвкусные псевдоподробности, вся эта приколоченная на скорую руку фанера говорит лишь об одном — о неблагополучии кладки, о пустоте в этом месте стены, то есть о равнодушии автора к избранной теме.

Так, например, если у автора написано: Или, прочитав у автора, что в коридоре больницы на подоконнике теснились вазоны с цветами, предложить ему расставить там вместо надоевших цветов какие-нибудь причудливые олеандры? Нет, специально выдумывать детали ничем, в сущности, не лучше, чем хвататься за готовые. И то и другое занятие одинаково бесплодно, ибо оба рассудочны. Животворящие же детали не рассудком одним создаются, а памятью, сердцем, воображением, чувством!

Умом и душой… Стоит только уму начать думать в определенном направлении, а памяти сосредоточиться на каком-нибудь сильно, остро пережитом чувстве — и подробности хлынут сами собой. Не включить ли воображение и память? Надо научиться смело думать и сильно чувствовать. Ответ ему дадут другие страницы той же или другой рукописи того же автора, а также разведка, которую он может предпринять в глубь его жизненного опыта.

Автор приведенной главы, к счастью, далеко не всегда прибегает к штампам. Есть у него и памятливость и наблюдательность. Глава о Зине и Николае вовсе для него не характерна. Вот герой его повести идет по Москве в жаркий солнечный день. После приведенных выше отрывков ждешь чего— нибудь общеобязательного, вроде: Наблюдательность автора принялась за работу: Полуголые мальчишки, выпрыгнув из-под навеса на мостовую, заплясали под сверкающим ливнем.

Мокрые волосы потекли блестящими ручьями. И вдруг дождевые крылья осеклись, разом, словно их подрубили. А вот в колхозе, в такой же знойный день, старик подвел к водопою много и тяжело потрудившуюся лошадь:. Этих деталей напрокат не возьмешь: И когда автору понадобилось изобразить, как один из его героев, Борис, приехав после разрыва с Ириной на побывку в горы, где он живал у дяди еще мальчиком, бродит в горах, узнавая любимые места и не узнавая себя, он находит для его печали и его возмужания точную и конкретную деталь:.

Как он радовался когда-то этому отклику! А сейчас переговоры с горами не принесли ему радости. А если так, если автор способен видеть, слышать, воображать, чувствовать, если приведенная выше глава — всего лишь случайная неудача, то не увидит ли он и больничный коридор и дверь операционной, не найдет ли в себе силы вообразить, что должна была испытывать Зина и что испытал Николай?

Не может ли автор отыскать кирпичи, чтобы заложить оставшуюся в стене пустоту? И нет ли у редактора способа помочь автору в этих поисках? Редактор должен попытаться разбудить, растолкать уснувшую память автора, поставить на работу его уклонившееся от труда воображение. Он полагал, что с литераторами, да еще молодыми, следует говорить только об убеждениях. Но без опыта переживаний литератору делать нечего.

Его личный опыт, его радости и страдания — это одно из драгоценнейших богатств литературы, без которого в искусстве и шагу нельзя сделать. Этим опытом художнику надо особенно дорожить. Приходилось ли навещать кого-нибудь из близких или стоять в коридоре, ожидая конца операции?..

Поднимаясь по лестнице, вы не узнали себя в зеркале: Припомните, как течет в ожидании время? Досадуешь, что дверь такая безукоризненно белая; глядишь на нее, и кажется: А то эта гладкая, ровная белизна совершенно немая. Если бы хоть на минуту отвлечься!

Стараешься разглядеть на другом конце коридора лица больных. Их двое; они сидят на подоконнике, чуть отодвинувшись друг от друга, и смотрят на свои сжатые кулаки. Кулак разжался — раздается звонкий, веселый, какой-то форсистый стук костяшек, щелкающих о подоконник. Вот что — они играют в домино! Снова упираешься взглядом в двери, пытаешься отыскать на них хотя бы царапину. И вдруг, безо всякого предупреждающего звука, двери легким толчком изнутри отворяются настежь. Санитары катят бесшумную коляску.

Он лежит низко, без подушки. Почему у него такие черные брови? Это, верно, потому, что от наркоза побелело лицо. Мешая санитарам, вы делаете несколько шагов рядом с ними, вглядываясь в это белое замкнутое лицо, как минуту назад вглядывались в немую дверь.

А потом бросаетесь навстречу врачу. В сущности, еще ночь. И вдруг слышится отдаленное металлическое звякание. Это санитарки моют в коридоре пол, стараясь не шуметь, но дужки ведер звякают, падая.

Она несет стакан с термометрами, и термометры тихонько звенят, задевая друг друга. Потом начинается подготовка к завтраку. Ложку, хлеб, сахар — кладет на тумбочку санитарка.

Постарайтесь же представить себе, как прислушивается к звяканию ведер, к шагам санитарки, ко всем этим утренним звукам человек, который вчера еще был зрячим, а сегодня изучает звуки, будто азбуку или, вернее, цифры на циферблате невидимых часов? Чем станут для него в эти первые дни слепоты бряканье друг о друга чайных кружек, теснящихся на подносе, разнообразные шаги — тихие, громкие, робкие, смелые, шоркание лопаты об уголь, доносящееся из окна со стороны кочегарки?

Цель подобного разговора вовсе не в том, чтобы подарить автору одну из найденных редактором деталей — звяканье кружки или черные брови. Деталь, взятая из чужих воспоминаний, редко приживается в тексте.

Да и не нужны автору редакторские воспоминания: Привести их в действие — и их хватит на Николая и Зину. Цель подобного разговора только в том, чтобы случайной деталью разбередить память автора, вывести на работу его собственное воображение.

Дать этот толчок и умеет настоящий редактор — тот, чье знание жизни, чей опыт переживаний богаты, чья эмоциональная память щедра. Из воспоминаний об А. Нет короля — не может быть никакой игры. Мастера литературы, разбирая произведения писателей опытных и неопытных, постоянно подвергают анализу язык.

Кроме общих суждений мы встречаем в статьях и в переписке мастеров литературы множество конкретных замечаний, относящихся к языку. Трудно найти такое письмо Пушкина, Тургенева, Чехова, Горького, где, разбирая то или другое произведение словесного искусства, они не касались бы языка и стиля. Разборы эти весьма поучительны: Оттенки смысла и оттенки звучания; интонация; соотношение между коренными русскими и иностранными словами — не только к каждому слову, но и к каждому слогу прикован настороженный писательский слух.

Как торжественно это звучит: Канцелярские обороты он примечал и преследовал всегда. Эти призывы Горького, обращенные к молодым писателям, всецело относятся и к редактору. Но мало язык знать. Надо еще чувствовать его.

У автора — стало быть, и у редактора: Редактор, глухой к языку или дурно знающий язык, не редактор. Ему нельзя доверить ни отбора произведений, достойных печати, ни работы над ними. Человек, равнодушный к языку, не вслушивающийся с жадностью в живую, постоянно изменяющуюся речь, не изучающий любовно образцы речи литературной, принесет за редакторским столом более вреда, чем пользы. Человек, подходящий к каждому новому явлению речи с убогой и произвольной меркой собственного бедного словаря и застывшего синтаксиса, литератором никогда не будет; он навсегда останется обывателем, случайно занесенным судьбой за письменный стол.

С какой живой, чисто художнической радостью любовался Толстой метким словом другого крестьянского мальчика: Этим словом на уроке истории ученик определил характер старших сыновей царя Алексея Михайловича, и о меткости этого определения Толстой написал целую страницу.

И как он огорчился, когда кто— то из домашних сказал: Не о том сейчас речь, прав или нет был Тургенев в своем отвращении. Она необходима ему, к какому бы тексту он ни прикасался, художественному или деловому. В применении к редактору эта мысль может быть пересказана так: На редакторском столе не рассказ, не повесть, не стихотворение — статья. Целый сборник статей, написанных разными авторами, да не случайными или начинающими, а специалистами в литературе, учеными, преимущественно кандидатами и докторами наук.

Сборник — литературоведческий; он посвящен вопросам русской литературы XIX века. Он принят к печати. Рецензенты отметили новизну и полноту материала, соответствие концепций и гипотез данным исторической науки. В будущем месяце сборник пойдет в производство. Статья — это, разумеется, не беллетристика; тем не менее это литература. Иногда, конечно, и статья, публицистическая, критическая, научная, поднимается на высоту художественной прозы, и тогда перед редактором возникают вопросы специфики индивидуального стиля.

Но даже если это не так, если автор лишен художественного дара, то литературным языком он во всяком случае должен владеть свободно. Язык научной статьи может не отличаться эмоциональностью, стиль — особой выразительностью, но всякий автор, кем бы он ни был, о чем бы ни писал, какие бы ни ставил перед собою специальные задачи, обязан говорить с читателем на языке правильном, вразумительном, точном: И мало того, что бесполезной — она принесет читателю вред, приучая его неточно думать и небрежно выражать свои мысли.

Короче говоря, всякая статья должна быть написана русским литературным языком. Это несомненно и доказательств не требует. Редактор — полпред читателя. Нашего многотысячного, а то и многомиллионного, жадного к знанию читателя.

Ясность, ясность и еще раз ясность — вот какое требование предъявляет прежде всего от имени читателя редактор к стилю и языку научных статей. Долг редактора — бороться за эту высокую радость, за ее полноту. Однако, перелистывая вместе с редактором страницы будущего сборника, вчитываясь в абзацы и отдельные фразы, убеждаешься, что исполнить свой долг редактору не так-то легко, ибо многие авторы научных статей в большом долгу перед русским языком, перед его грамматикой, его духом и строем.

Та жажда вслушиваться, вдумываться в язык, изучать его, овладевать им, которая так характерна для мастеров литературы, им в большинстве случаев чужда; напротив, многие авторы научных статей словно щеголяют полным равнодушием к слогу — к оттенкам смысла, к звучанию слова, к естественности интонаций.

Громоздкостью, неуклюжестью периодов они будто говорят: Явление это — тяжеловесность слога в научных статьях — в литературе не ново. Так, вступая в полемику с Добролюбовым, Достоевский спешил отдать должное ясности и простоте слога в статьях своего оппонента, подчеркивая эти качества как нечто драгоценное и редкостное в критических статьях того времени. Кто-то уверял нас, что если теперь иному критику захочется пить, то он не скажет прямо и просто: Но зато важности и серьезности хоть отбавляй.

На столе у редактора литературоведческий сборник. Но автор порою пишет, не перечитывая и уж, во всяком случае, не перечитывая вслух. Вот и приходится читателю путаться в последних и первых, если, конечно, от этой путаницы текст вовремя не будет освобожден редактором. Сделать это легко, а текст сильно выиграет в ясности. Неясность мысли, тяжеловесность изложения нередко бывает вызвана попыткой автора во что бы то ни стало втиснуть все сведения в одно предложение, пусть и длинное, пусть и дурно скроенное, да непременно единственное.

Ему кажется, что если предложение одно — значит, он выражает свои мысли кратко. Сбивчивость синтаксиса не может привести к лаконизму. Приводит она только к путанице. Семейские — старообрядцы из Стародубских и Ветковских слобод, насильственно переселенные в Забайкалье в царствование Анны Иоанновны и Екатерины II после присоединения от Польши Подолии, куда раньше спасались от преследований за веру как пограничные литовские старообрядцы, так и бежавшие после разгрома Соловецких скитов.

Предложение, правда, одно, да зато запутанное. И операция переделки тут не такая легкая, как в предыдущем случае: Ему придется усадить автора рядом с собой и, прежде чем начать искать вместе с ним ясную форму выражения мысли, задать ему дополнительные вопросы по существу содержания. Где находились Стародубские и Ветковские слободы? В Забайкалье, куда переселили старообрядцев, или там, откуда их переселили? Текст допускает, к сожалению, не одно, а оба толкования.

И откуда же, из каких краев, их переселили? Текст не дает на этот вопрос ответа. Правда, в конце предложения упоминается Подолия, но если семейские действительно были переселены в Сибирь из Подолии, то с нее бы и следовало начинать.

Ведь присоединяют не от как сказано в тексте , а к чему-нибудь. По всей вероятности, к России, но об этом событии следовало бы сказать прямо. И когда именно и кем был совершен тот разгром Соловецких скитов, после которого неизвестно где находившиеся старообрядцы, неизвестно по какой причине именовавшиеся семейскими, бежали в Подолию, присоединенную неизвестно к чему?

Ссылка на разгром соловецких скитов в данном случае ничего не определяет; она равна попытке объяснить многие неизвестные с помощью еще одного. Раздобыв у автора — или в библиотеке — необходимые дополнительные сведения, редактор может предложить автору взамен прежнего объяснения новое:. Семейскими называли старообрядцев, которых в царствование Анны Иоанновны и Екатерины II целыми семьями переселяли с западных окраин России в Сибирь.

Переселены в Сибирь они были из Подолии, из Ветковских и Стародубских слобод. В эти слободы когда-то, еще до присоединения Подолии к России совершившемся в году, во время первого раздела Польши , бежали от преследований за веру и старообрядцы из Литвы и русские, бежали отовсюду: Разумеется, можно о том же самом рассказать по-другому, по-разному — короче или распространеннее, более общо или более подробно, в зависимости от уровня знаний читателя, которому адресована книга.

Но и в таком виде сведения о семейских изложены ясно, и ясность обусловлена тем, что сведения излагаются в естественной временной и причинной последовательности и синтаксис освобожден от насилия: Лев Толстой, рассказывая о неумело изложенных условиях задач в учебниках математики, приводит пример синтаксической путаницы, мешающей ученикам быстро воспринимать условие, и затем поясняет: Трудность самой науки — это дело неизбежное; трудность же, возникающая из-за неряшливости изложения, непростительна.

Автор намеревался сообщить нечто по существу весьма элементарное — даты смерти и место смерти членов семьи некоего Сергея Петровича, но стилистическая небрежность сделала это простое сообщение трудным.